![[personal profile]](https://www.dreamwidth.org/img/silk/identity/user.png)

Откуда пошел термин неоплатонизм? Ведь это термин новый. Откуда это началось?
А.Ф. выносит своё окончательное суждение о Леониде Ефимовиче Пинском. Он свёл всё на пантеизм, а это одна из самых бездарных и бессодержательных религий. Самодвижение Пинский, правда, понял. Но если уж мы дошли до самодвижения, то, наверное, в самодвижении есть какая-то закономерность? Солнечная система, например, это такая штучка, которая движется с точностью до секунды. Солнечная система ничтожество по сравнению со вселенским целым, а мы вот и ее не можем объяснить. Если же в самодвижении есть закон, то оно не просто движение, а разум, noys. Теперь еще маленькое усилие мысли, и получаем единое Плотина. Оно действует в каждой вещи. Стол как таковой в его смысле, в его имени есть нечто абсолютно неделимое, т.е. в нем присутствует единое, hen. Возьми все вещи мира, в каждой из них и во всех них есть тоже абсолютно неделимое, целое.
Волей-неволей дойдешь до всего. И Ленин дошел до стакана. Стакан, он говорит, может быть деревянным, железным, но что есть стакан сам по себе? Правда, он это применил к профсоюзам. Но всё равно. Так что даже Ленин дошел до целости. Ему только не пришло в голову применить ее к миру.
Безбожники расстаются с Богом ценой расставания с миром. Ведь бесконечное движение материалистов это не мир, оно происходит в мире, а что такое мир в целом? Гегель говорил: меня берет жуть, когда говорят о бесконечности Бога; меня трясет от ужаса, когда Его такими атрибутами прославляют. Так что тут, батюшка, мозгами надо шевелить, а без мозгов и до атеизма дойдем, и еще до чего-нибудь похуже.
Еще просьба. Тут на днях выходит Мандельштам. Ты знаешь, его приходится ценить, у него такое словотворчество и такой ум… Так что мне бы два экземпляра. Правда, у нас такое творится, что в какой-нибудь Караганде он будет, а в Москве нет, как раньше в библиотеке какой-нибудь конюшни был Лосев, а на Арбате не было. Доставать книги трудно. Тут нужен кум, или надо как евреи, machen sie gewesen. Что это такое этимологически, не знаю, но, видно, значит что-нибудь вроде спекуляции.
Все книги Платона как идеолога аристократии были у нас в немилости. Кто же кроме меня мог за него выступить? Один я не побоялся.
А.Ф. говорит о Бахтине по поводу этой своей апологии Платона: А пусть он сам выступит перед Академией наук. Я хотел показать, что Платон не просто музейный экспонат, а человек, который ездил на Сицилию, пытаясь чего-то достичь, бился, хотел тотчас переделать общество. Бахтин сильно отстал. По мировоззрению он чрезвычайно отстал. Он не работник сегодняшнего дня, и он ничего не может сделать. Следя в кабинете с Бибихиным за литературой, он мало что сдвигает[185]. А моя статья к изданию Платона будет огромным сдвигом. Первым кто начал реабилитацию Платона, скажут лет через 70, был Лосев, а не Аверинцев и не кто-нибудь еще.
Неожиданно за чтением Аркесилая А.Ф. спрашивает: а как по-французски всегда? Как по-французски прощайте, до свиданья? Я говорю. – Mes compliments.
...
15.6.1975. Разговоры за столом с Ренатой. Что такое академик Константинов? Ну, маленький диамат за 5 копеек, а больше ему ничего не надо. Другое он не любит. Это слово, не любит, пишут отдельно, а он вместе.
А.Ф вспоминает собрания у Маргариты Кирилловны Морозовой, величавой дамы в какой-то особенной длинной шляпе. Среди говоривших Степун был самый блестящий. Такой мудреный стиль.
– Хорошо ли что мудреный?
Хорошо! Я был влюблен в Федора Степуна. А кто любит, тот видит то, что есть.
– А кто ненавидит?
Ненависть есть уход от объекта, а любовь приход к объекту. Неокантианство тогда было всё. Виндельбанд в Гейдельберге считался главным авторитетом. Что-то от Канта и неокантианства было у Владимира Соловьева. А Степун был далек от неокантианства, хотя и учился в Гейдельберге. Он был совершенно оригинален. Основополагающе писал. Он из обрусевших шведов, Stepphun, причем вполне русский, просто Степанов. «Моя беда, жаловался он, в том, что я слишком люблю Россию». Он говорил так, что его можно было слушать как монолог актера. Но при этом – чистая философия немецкого романтического типа, или как у Владимира Одоевского. Да, иногда витиевато, но естественно, без какой-либо показухи. Витиевато получалось само, в порядке его гениальности. И сам по себе он был очень красив: плотный, высокий, ходил бритый, немецкий профиль; голос звучный, красивый, с переливами. Его манеру можно понять только в том смысле, что всё было очень искренно. У него был философско-поэтический дар. Говорил ведь так, что дрожь пронимала… Возносил в такие дали, а я сидел и дрожал… Что же это такое творится, думал я, ведь это уже не речь, это что-то другое. Вдохновенное и простое.
Когда я туда появился – меня рекомендовали товарищи к Морозовой, – было объявлено, что в октябре 11 числа Иванов будет говорить о своей статье «Границы искусства», напечатанной в журнале «Труды и дни». К тому времени уже вышел его сборник стихов «Борозды и межи». Я пошел. Меня встретила расфуфыренная изящная Морозова. Председателем собрания был Григорий Алексеевич Рачинский; его брат перевел De rerum natura Лукреция. Рядом с ним докладчик, Иванов, потом Евгений Трубецкой, и тут же был Бердяев. Его выступление было малозначительное. Он был за эстетику Вячеслава Иванова, но, сказал, нужно приблизить искусство к широкому кругу, для этого надо писать просто – хотя нелепо говорить такие вещи Иванову, он же не может писать как Пушкин. У Бердяева вообще очень сильна демократическая тенденция, от отца, который был вольтерьянски настроен. Мальчиком он[246] хулиганил за столом, анекдотец какой-нибудь рассказывал, и мать говорила, что перестань, а то уйду.
А к Бердяеву на квартиру я попал так. Религиозно-философское общество перестало собираться в 1917 году. Продолжало существовать еще какое-то время лопатинское университетское общество, в Мерзляковском переулке, психологическое.[247] Я читал там о сходстве «Парменида» и «Тимея» у Платона. Меня поддерживал Ильин; Франк очень ценил меня. Флоренский выступил и сказал, что отношение между «Парменидом» и «Тимеем» можно понимать глубже; Флоренский не любил абстрактную мысль.
– Флоренский любил магию вещества (Гальцева).
Тут дело немного в другом. У Флоренского всё дрожит, каждая фраза дрожит. Это уже новое ощущение времени. Он в этом отношении декадент. Но Флоренский прекрасно разбирался в православии, не то что Бердяев. Флоренский не только знает догматы, но так их глубоко чувствует, так проникновенно, что никто в XIX, а тем более в XX веке не сравнится. Булгаковское богословие это академия, а Флоренский социально трепетал.
Николай Александрович Бердяев любил поговорить. Это была его потребность, так что однажды он заметил: как же так, я еще сегодня не говорил! Говорил он обычно сдержанно, рассудительно. Не так страстно, как в «Смысле творчества». Бердяев оратор-писатель. Совершенно блестяще же пишет. Но речь у него была спокойная, неагитационная, доступная. Когда разогнали его Вольную академию свободного духа, он сказал: «Ну ладно, буду говорить дома». Франк и Ильин мне об этом сказали. Так я к нему и пришел».